Очень вменяемый курс Джойсоведение 101 - неплохой краткий конспект жизни и творчества, хороший начальный разбор романа и просто отличный очерк о жизниОчень вменяемый курс Джойсоведение 101 - неплохой краткий конспект жизни и творчества, хороший начальный разбор романа и просто отличный очерк о жизни романа в России: особенно рекомендуется последняя его часть, написанная с такой задорной ненавистью к "профессиональному" окололитературному истэблишменту, что становится как-то покойно на душе (в немалой степени от того, что с советских времен в нем почти ничего не изменилось). Фигуранты с той стороны баррикад отвратительны - впрочем, ничего иного мы и не ждали от Гуровой, Анджапаридзе и Муравьева, а Гениева - так прямо бальзаковский образ. Эту книгу, конечно, давно пора переиздать в полном виде (после издания в "белом" трехтомнике она обросла дополнениями - подозреваю, не одним, хотя у меня только одно, датируемое примерно 2006 годом).
P.S. Азбука героически издала его в 2015 г.
Merged review:
Очень вменяемый курс Джойсоведение 101 - неплохой краткий конспект жизни и творчества, хороший начальный разбор романа и просто отличный очерк о жизни романа в России: особенно рекомендуется последняя его часть, написанная с такой задорной ненавистью к "профессиональному" окололитературному истэблишменту, что становится как-то покойно на душе (в немалой степени от того, что с советских времен в нем почти ничего не изменилось). Фигуранты с той стороны баррикад отвратительны - впрочем, ничего иного мы и не ждали от Гуровой, Анджапаридзе и Муравьева, а Гениева - так прямо бальзаковский образ. Эту книгу, конечно, давно пора переиздать в полном виде (после издания в "белом" трехтомнике она обросла дополнениями - подозреваю, не одним, хотя у меня только одно, датируемое примерно 2006 годом).
P.S. Азбука героически издала его в 2015 г....more
мемуары очень человечны и трогательны, хотя охватывают, понятно, период с начала 70х, а это мерзейший застой, хоть и не древняя история. всех автор намемуары очень человечны и трогательны, хотя охватывают, понятно, период с начала 70х, а это мерзейший застой, хоть и не древняя история. всех автор называет неизменно уважительно по имени-отчеству, отчего, натыкаясь на Жульверна, вздрагиваешь. хочется назвать его Жюлем Пьеровичем.
но с частью персонажей мемуара мы знакомы лично, например у Яхниной на Красных воротах я коротко бывал в начале 00х. а это иногда мило - хоть и иллюзорно, но ощущать себя частью профсообщества.
а сама книжка красивая, но несколько уцененно, клипартово. имени художника я не обрел. по делу ничего особо нового автор не говорит, но, когда речь заходит о кухне, возникает вопрос: раз она столько, по ее собственным признаниям, в своих разных переводах пропусков и искажений понаделала, куда смотрели ее редакторы? они вообще были? и если да, то чем все эти достойные люди занимались?
вместе с тем приводимые куски из Новарины у нее вполне гениальны, похоже на Аррабаля в переложении Хотинской. ...но вот если б, например, я когда-нибудь решился на подобные "рассказы о чужом своем", то сделал бы, видимо все не так. разве что делать этого я никогда, наверное, не стану. все-таки не переводчицкое это дело - рот без нужды открывать, ещё раз в этом убеждаешься....more
Фактически продолжение предыдущего труда Дэвидсона, только уже про Тибет и с не такой плотной подачей материала (это не научпоп, конечно, но тибетскиеФактически продолжение предыдущего труда Дэвидсона, только уже про Тибет и с не такой плотной подачей материала (это не научпоп, конечно, но тибетские реалии нам как-то ближе и знакомее индийских). В немалой степени ценна она еще и потому, что главные герои в ней - переводчики (и их приключения, которые таковы, что а) остается только завидовать, потому что наша жизнь несопоставимо скучнее, и б) не очень понятно, когда они переводить-то успевали, со всеми этими битвами молниями и прочей погодой друг с другом, как в хонконгских сказках). Но в любом случае, такие названия глав, как "Translators as the New Aristocracy", душу несомненно греют. А "Переводчик как Прометей" - и подавно.
Понятия о технике перевода у средневековых тибетских коллег (у тех, кто, конечно выживали, спустившись с высот, в Индии с ее гнилым для них климатом) располагаются в диапазоне от "пословного" (от чего тексты - любые - могли лишаться вообще какого бы то ни было смысла) до т.н. "серых" текстов, когда непонятно, откуда что вообще там взялось, и существовал ли когда- либо вообще индийский оригинал. Некоторые деятели садились попами на того или иного автора (вернее покупали эксклюзивные права на них - их молчание за золото) и больше никого из коллег к ним не подпускали. Ну и за чистоту передачи линии бились они просто насмерть, конечно, ибо владели магической силой слова и могли заставлять целые деревни неприятеля хоркать кровью (буквально) и сминать доспехи и оружие противника (т.е. сторонника другой переводческой школы, поставившего под сомнение твои достижения) в комок. Некоторые властью своей потом злоупотребляли - заводили, например, себе гаремы. Говорю же, интересная жизнь у переводчиков была.
Но вообще эта и предыдущая книжки - натурально учебники к трехтомной антологии джатак для внеклассного чтения. Этот мир обретает глубину и стереоэффект. И несколько утешает читать о тотальном распаде и деградации азиатских империй в 9 веке (чуть ли не одновременном) на фоне вполне ванильного отката западной цивилизации к дикости и средневековью в 21м.
Несмотря на ее относительную (в сравнении с предыдущей книгой) легкость, отдыха после себя она требует....more
Валерий Кислов и раньше-то был среди моих личных героев, а теперь им стал и подавно (и надо перечесть и дочесть его переводы, конечно, ибо читано там Валерий Кислов и раньше-то был среди моих личных героев, а теперь им стал и подавно (и надо перечесть и дочесть его переводы, конечно, ибо читано там не все). Спешу предуведомить — нет, лично мы не знакомы и вместе никогда ни над чем не работали, к сожалению. В своей прозе, которая была разбросана по журналам, оказывается (но кто ж эти журналы читает), он — несомненный продолжатель и Набокова, и Бекетта (только игривее обоих), и той плеяды патафизиков и французских постмодернистов, которых переводил. Но это как бы очевидно, да? А не весьма очевидно, что в его текстах оказалось много от прекрасного и безумного Роберта Вальзера, вот уж не ожидал. Хайлайты в этом сборнике — примерно всё, но пуще всего продирает краткий очерк истории этой страны «Обложение» — ну и текст под названием «Перевод», конечно, который можно цитировать сплошь. В общем, переводчикам книга не рекомендуется — они это все равно читать не станут, знаем мы их, а вот тем, кто убежден, что Саша Соколов написал до обидного мало, — очень даже. ...more
Отличное продолжение книг Слезкина (который консультировал автора) - внятный исторический очерк вестернизации Совка в ХХ веке (как выясняется, она малОтличное продолжение книг Слезкина (который консультировал автора) - внятный исторический очерк вестернизации Совка в ХХ веке (как выясняется, она мало чем отличалась от петровской, ибо глубина русского болота не промерена до сих пор).
Завязана эта вестернизация во многом на перевод, понятно - скорее одомашнивающий и приручающий, поскольку фигура честного ("обычного") переводчика в России и Совке традиционно подменялась продажной фигурой "культурного медиатора" посредника и торговца воздухом, вернее - тем ресурсом, к которому у него имелся допуск. Такие же отвратительные посредники открывали и закрывали затворы кинопроекционных аппаратов, решая, что совкам смотреть, а что нет, и подделывали все, до чего могли дотянуться, включая звуковые эффекты. На фундаменте этой мерзкой патерналистской цензуры и выросло как нелепое искусство дубляжа, сложное и причудливое, временами гениальное, но совершенно ни для чего не нужное, так и наука о советском переводе: как половчее врать и подделывать, прикрываясь трескучими фразами.
Соответственно, такой "переводчик" в первую очередь выполнял прямой политический и государственный (ибо его могли лишить допуска) или непрямой общественный заказ (с онтологией этого последнего сложнее, но, видимо, и ее можно описать формулой "с волками жить - по волчьи выть"). Именно поэтому "честный" перевод в этой стране до сих пор не в чести и вызывает протест "грамотных" масс и размножение "толмачей" и "толкователей". Гилбурд крута в этой книжке еще и потому, что держит покерфейс всю дорогу, когда говорит о советском переводе, хотя даже из того что она говорит, становится понятно, что переводом это не было, в лучшем случае - идеологизированным продажным пересказом (взять хотя бы цитаты из Хемингуэя). Хотя в те мгновения, когда она, идя вслед за советскими "теоретиками", явно путает перевод остранняющий и канцелярски-буквальный, как бы считая точный остранняющий "плохим", а бредовый одомашнивающий "хорошим", поневоле задумаешься. Не может же она всерьез верить в эту ахинею, преподаваемую в России до сих пор. Здесь даже "речевой остаток" подлежит обязательному нормированию. И о каком таком "сленге" в первом переводе Сэлинджера она толкует? Там не было никакого сленга, самых опасных слов пожилая переводчица либо не знала, либо побоялась написать их, либо их вымарали редакторы, осталась лишь вялая жвачка изобретенного жаргона псевдостиляг, которая все равно взорвала мозги непуганому советскому читателю и критику. Хотя при чем там стиляги-то?
Весь западный культурный продукт таким образом оказывается подделкой, что в литературе, что в кино: от дублированных движущихся картинок до эмуляции живой речи. И еще более понятно становится, что даже то, что в переводе считалось тогда "прогрессивной интеллигенцией" "словом живым", было все же словом еще каким мертвым. С нынешней точки зрения, конечно, потому что глубина болота неизмерима, как уже было сказано: мертвечиной проникнут весь "культурный язык", ибо канцелярит стал одним из краеугольных камней "литературной нормы". Другим - понятие "понятности", а поскольку народ у нас неуклонно глупеет, глядя в телевизор и читая-таки газеты, пусть даже электрические, беднеет и сам язык, что ж тут непонятного? Это самозаводящийся контур. В газеты пишут такие же нищие духом. Непонятно только одно: раньше монополию на понятность было выгодно поддерживать условному рабоче-крестьянскому парткому (на самом деле - разночинно-мещанскому). А теперь кому? Новым безграмотным элитам? Институционализированной наследной интеллигенции? У кого сейчас монополия на смысл?
В то же время книга эта - история формирования эклектичного советского канона западной культуры (эклектичный - это я учтиво говорю, он на самом деле случаен в своем классовом подборе до полной неразборчивости; см. охуелого Холдена Колфилда, ставшего Тимуром и его командой, или практически нацело придуманного совками Хемингуэя). А 20-30-летнее торможение, с каким в массу совчитателей явился тот же Хемингуэй, стало и вообще единицей измерения актуальности литературы: только такое запоздание и определяло этот канон много десятков лет. И посейчас мы имеем дело с его отголосками. Хотя понятно, что и Хемингуэй, и Ремарк (да и Сэлинджер) недаром попали в этот канон: оба они заполняли своими текстами тот нравственный вакуум, что служил фундаментом всего советского общества, восполняли (как уж могли в переводе) нехватку нормального и человеческого.
Ну и, помимо прочего - краткий очерк культурно-иделогического противостояния, например, ВОКСа и ЮСИА (конторы родной просто навсегда). Глава о показухе фестиваля молодежи и студентов тоже оказалась бесценной, как и глава о кино. Еще одна глава посвящена советским травелогам, но их почти все я читал (кроме Виктора Некрасова), и у меня они явно вызывают больше омерзения, чем у автора.
Теперь о совсем уж скверном. Соблазн бросить читать эту книжку у меня возник, когда я дошел до полива насчет, "конечно, Васи", т.е. Сэлинджера: "The only effort to retranslate Salinger—an icono-clastic attempt to challenge Rait-Kovaleva’s very conception of the book, beginning with the title—failed. The project was received as an attack on the translator’s lifework, on the Russian language, and above all, on the literary canon". Откуда у автора такие данные о провале, мне решительно непонятно, тут она даже ни на кого не ссылается и отделывается голословием. Видимо, все-таки Гилбурд кооптирована нашей институциональной интеллигенцией, и все мои сомнения, приведенные выше, вполне обоснованны. Oh well. Another one bites the dust. А жаль, все начиналось так хорошо, и книжка все равно полезная....more
Отличный гайд по роману, но. Как и любая другая трактовка, эта не исчерпывающа, хотя Тиндалл старался очень скрупулезно. Он, видимо, совершил одну из Отличный гайд по роману, но. Как и любая другая трактовка, эта не исчерпывающа, хотя Тиндалл старался очень скрупулезно. Он, видимо, совершил одну из первых задокументированных попыток «коммунального чтения» — в Коламбии, собрав «комитет чтения» из своих студентов и примкнувших к ним специалистов, и эта книга — собственно, продукт их жизнедеятельности. Читать ее, конечно, лучше после «Вездехода» Кэмбла и Робинсона, и вместе они, теоретически, могут дать какое-то дополнительное представление о «Финнеганах». Процентов на пять прирастят. Хотя у Тиндалла вырисовывается несколько другая картина того, что в романе Джойса происходит, и это не вполне совпадает с любыми другими трактовками. В этом и есть удивительная сила «Финнеганов» — они неисчерпаемы. Больше чем уверен, что новая русская версия, о которой все говорят сейчас, будет иметь так же мало отношения к собственно тексту Джойса, хотя есть надежда, что там не будет того безобразия, какое наблюдалось в шустром заходе Волохонского на роман. Любые прочтения тут неизбежно окажутся ложными и фальшивыми, а истинной будет лишь та версия текста, какая складывается ночью у каждого конкретного читателя в голове. Беда тут в том, что такую версию невозможно ни квантифицировать, ни воспроизвести, ни передать кому-то. А раздражение от непонимания (хотя точнее, конечно, — от нежелания понять) — часть этого жизненного опыта, вложенная в текст самим автором. Роману скоро 80 лет, и мы по-прежнему понимаем, что нас всех Джойс отымел просто по-царски, скотина. Вот только жаль, конечно, переводчиков....more
«Декада» — изнанка «Записок жильца», роман о жизни социальной и политической, а не частной, о взаимодействии с отвратительной властью, часто вынужденн«Декада» — изнанка «Записок жильца», роман о жизни социальной и политической, а не частной, о взаимодействии с отвратительной властью, часто вынужденной, но от этого не менее неприятной и опасной. В центре — сталинская национальная политика на Кавказе и в Средней Азии, материал для которой Липкин, понятно, черпал из своих приключений по переводу национальных эпосов и поэзии. Последствия ее, ясное дело, не избыты до сих пор, потому что никому не удалось так разъединить людей, как усатому упырю, чей режим, ясно дело, прикрывался циничными враками о «единой многонациональной общности». Одно из самых спорных утверждений в книге — «Когда люди познают Бога, они становятся народом». Один из персонажей, например, интернированный обрусевший немец-тюрколог (там вообще прекрасная этнически-профессиональная смесь персонажей), излагает свой взгляд на русскую историю, дескать русские как-то сосуществовали с Ордой несколько столетий, власть подлизывалась, стучала друг на друга и врала (тут Липкин, несмотря на свои передовые взгляды, как-то, мне кажется, подпустил слабины, потому что власть все ж не равна людям, а и вовсе враждебна им), но появился объединяющий фактор в лице Сергия Радонежского, показал русским внешнего врага, который не был больше просто узкоглазым чужаком и/или угнетателем, а стал силой Антихриста, — тут-то все и объединились и случился Дмитрий Донской. Липкин как бы не замечает (ну и данных у него было меньше в 1980 году, видимо), что объединяющим фактором выступает при таком раскладе не просто махровый клерикализм, но и необходимость дружить против кого-то. У нас же, нынешних читателей, возникает подозрение, что не только идея моно-бога, но и национальная идея суть инструменты зла. Отдельно хороши здесь его рассуждения о переводе. Как ни странно, Липкин, сам далеко не раз грешивший приручением, здесь подчеркивает важность и единственность переводческой честности перед переводимым, которая достигается только, по сути, отчуждением. Его пассажи против переписчиков восточных оригиналов и сейчас можно и полезно цитировать в любой дискуссии о переводе. Но в целом — поди пойми этих творцов с их двойной бухгалтерией. «Техник-интендант» — прекрасная нарративная поэма о войне, вполне на уровне мировых образцов в этом жанре (интересно только, в каком месте Ахматова, слушая ее, «один раз плакала»). Последняя в сборнике киноповесть житейска и чудесна, может стать основой для какого-нибудь передового сериала....more
Грин, конечно, прав — и в этой, и последующей книжках, — развивая тезис, что и модернистский, и постмодернистский эксперименты в литературе не были ниГрин, конечно, прав — и в этой, и последующей книжках, — развивая тезис, что и модернистский, и постмодернистский эксперименты в литературе не были никаким подрывом устоев, что бы нам ни говорили сами авторы и их критики. Это было расширением старых приемов, надстройкой над ними новых (ну, относительно), а в итоге — раскрепощением их и шагами к новым степеням свободы. Это помимо совершенствования аппарата и инструментария отражения изменявшейся реальности после первой и второй войн и осмысления их. Ну и не только для авторов, само собой, была эта игрушка, но и для читателей, кому предлагались новые практики и алгоритмы чтения. За что и любим мы их, а не вот эту вот мейнстримную жвачку, которую все пережевывают и поглощают в массовых количествах — в первую очередь потому, что «понимают» ее, или думают, что понимают, или считают, что думают, хотя утверждают, что любят ее не за это, а главным образом потому, что думать там не нужно. Я понятно? Теперь об узлах особого интереса. Этот сборник очерков Грин начинает с разбора ДФУ — он в своем, разумеется, праве, ибо Уоллес, конечно, экспериментатор, но, как бы сочувственно Грин к нему ни относился, а относится он к нему с большим сочувствием, невозможно не видеть, насколько ДФУ мелок и вторичен по сравнению с другими персонажами этой же книжки. Начиная с его утверждения (цитируемого) о том, что дескать ирония постмодернистов происходит из тех же корней, что и молодежный бунт контркультуры, ха-ха, — или выяснения, что весь его анализ телевидения основан на просмотре рекламы и ситкомов. Ничего другого ДФУ, судя по всему, просто не смотрел. А вывод, к которому приходит Грин, мне видится важным: хоть ДФУ и экспериментировал с формой, но он в первую очередь реалист, махровый и кондовый. Просто он отражал мерзкий окружающий мир 80-90-х мерзким современным языком. Возможно, такой угол зрения меня с его творчеством как-то примирит, пока не знаю. Но тут я понял, отчего он мне так активно не нравится: чувак просто не летает. Ну и да — ему просто не о чем было больше писать, что, конечно, сообщает нам о нем что-то дополнительное, не то чтоб оно было новостью. Ну и еще из приятного: здесь я нашел подтверждение и тому, что Штукарство Дэниэлевски (или Данилевского, как его теперь стало принято называть) не стоит — да и невозможно — принимать всерьез. Лучше читать тех, у кого он подреза́л приемы, — Сукеника или Федермена, в частности. Хотя об этом я уже упоминал....more
Это книжка о любимых писателях и некоторых их произведениях — небольшая (ок. 95 стр.), но плотная. Среди прочего, Грин тут задается вопросом, почему уЭто книжка о любимых писателях и некоторых их произведениях — небольшая (ок. 95 стр.), но плотная. Среди прочего, Грин тут задается вопросом, почему у ширнармасс и т.н. «критиков», которые их обслуживают, так не заладилось с постмодерном, хотя, казалось бы, книжки и книжки. Но я по собственному опыту знаю, что тот читатель, который не кондиционирован «нормами» и господствующими доктринами, гораздо легче воспринимает тексты любой сложности, чем читатель т.н. «умный». Он просто не знает, что есть некоторое «так надо» и воспринимает все естественнее… Но я отвлекся. Так вот, Грин пишет, что постмодернисты огребали нападки с разных сторон, и стороны эти были объединены зачастую только одним — злостью на постмодерн, если не ненавистью к нему. Так что же в экспериментальном подходе так возмущает критиков и академиков? — спрашивает Грин. И пытается ответить дальше: это комедия, абсурд и юмор, как ни странно, поскольку именно они — основном элемент в т.н. «чорном йуморе». Юмор же — дело очень индивидуальное, а эти самые критики часто оказываются его чувства просто-напросто лишены и не понимают, что Пинчон, к примеру, в первую очередь — очень смешной писатель, а паранойя, энтропия и второй закон термодинамики — это уже дело восемнадцатое; выделяя у него только это (ну и ища Смысл), они благополучно кастрируют автора и его заряд. Не только к Пинчону относится, конечно, хотя это наблюдение Грина относилось к нему. Именно насмешка постмодернистов над реальностью их оскорбляет, потому что миром у нас по-прежнему правят унылые идиоты. Посмотрите на нынешнюю русскую критику, ага. Еще одно замечание на полях: не мне одному, оказывается, непонятно, зачем Бартелми при жизни антологизировал свои рассказы в этих монструозных сборниках — по 60 и 40 рассказов. Они же совершенно искусственные и мертвые в смысле подборок, там ничего не дышит, в отличие от первоначальных книжек, где все живое и светится. (Еще более в скобках заметим, что автор почему-то считает редактора Бартелми Кима Хёрцингера девочкой, но это, возможно, случайность.) Это я, понятно, своими словами местами пересказал, у Грина все укладывается в несколько другую матрицу, но, как и в случае с его критикой критики, такие тексты наводят, что называется, на мысли, и не проводить параллели мы не можем — мир-то все-таки у нас един. А самое главное в таких книжках, как эта, — они заставляют снова поверить в силу слова и в литературу. Точнее в тот факт, что она где-то по-прежнему существует и разговаривает с нами....more
Развернутое эссе лучшего нынче метакритика и вдумчивого читателя о понимании т.н. «черного юмора» на основе критических разборов «Уловки 22» и текстовРазвернутое эссе лучшего нынче метакритика и вдумчивого читателя о понимании т.н. «черного юмора» на основе критических разборов «Уловки 22» и текстов других авторов, так или иначе входивших в пресловутую «Антологию» черного юмора» Брюса Джея Фридмена. Автор разбирается в том, что составляет основу ЧЮ и чего там больше — черноты или комедии. При том, что почти всегда согласен с тем, что Грин говорит и как воспринимает те или иные тексты, поскольку мы с ним, похоже, вообще ведьмы одного шабаша, тут я впервые наткнулся на озадачивающее утверждение: ему-де не очень понятно, отчего Воннегут стал популярен у молодежи 60-70-х, ведь он же исходил из такого сильного разочарования в человеке и человечестве, а контркультура строилась на оголтелом, восторженном и ясноглазом идеализме (я утрирую). Да именно, блядь, поэтому. Тут, я думаю, проявляется наша с ним разница не столько поколенческая, сколько геополитическая. Отчего Воннегут был бешено популярен в совке, например, хоть и с запозданием? Не только же из-за того, что он смешной (в той его части, которая осталась не тронутой сознательными, сука, переводчиками), а смешное в совке, как и многое другое, было в большом дефиците, правда? Впрочем, в других текстах своих Грин говорит о том, что точка зрения его менялась по ходу лет, так что я надеюсь найти где-то еще разъяснение этому странному умозаключению....more
Не исчерпывающая (поскольку охватывает только ХХ век, с 1900-х по 1990-е — но другого нам и не обещали) хрестоматия даже в таком виде затмевает любые Не исчерпывающая (поскольку охватывает только ХХ век, с 1900-х по 1990-е — но другого нам и не обещали) хрестоматия даже в таком виде затмевает любые русскоязычные учебники, а редакторские очерки самого Венути вполне инструментальны для тех, кто хочет хоть что-то узнать об истории переводо-прости-господи-ведения, но не утонуть в ней. Помимо хронологической схемы организации материала, там есть еще и историческая: в книге представлены тексты, знакомящие с немецкой романтико-национальной переводческой традицией, чешским и русским формализмом, семиотическим, лингвистическим и постструктуралистским подходами (и ни слова о «военном» или «машинном» переводе, потому что составляли сборник нормальные люди). Представленные в хрестоматии имена я, пожалуй, утаю, а то не будет интриги. Но все равно понятно, что это хороший срез мира абстракций, который к нашей повседневной практике отношения имеет мало. Все это, разумеется, полезно знать, но все равно — никакое чтение (и тем паче цитирование вслух) никаких статей не заменит машинки распознавания образов в отдельно взятой голове переводчика: она либо есть, либо ее нет, а как она там работает — это уже вопрос другой. Лично у меня чтение теории вызывает умственный паралич, к счастью — быстро проходящий. Работать-то нужно каждый день, а такие статьи можно читать иногда для развлечения....more
Хорошая антология одного переводчика - с заметками педанта о том, что переводчику неплохо бы внимательно читать то, что он переводит. "Стансы" БайронаХорошая антология одного переводчика - с заметками педанта о том, что переводчику неплохо бы внимательно читать то, что он переводит. "Стансы" Байрона - хороший тому пример из нескольких случаев "ревизионистского" перевода (предыдущие "классики" там попросту провафлили весь сарказм)....more
Книжка Грина — мета-текст, критика критики, казалось бы — талмудизм высшего порядка, но нет. На самом деле это учебник чтения, книга в первую очередь Книжка Грина — мета-текст, критика критики, казалось бы — талмудизм высшего порядка, но нет. На самом деле это учебник чтения, книга в первую очередь о самом опыте чтения. Как и все вроде бы развитые навыки, чтение — навык у большинства недоразвитый, поэтому ни одно напоминание лишним тут не будет. Навык этот нужно поддерживать безустанно, а не принимать как должное, навсегда остановившись на уровне понимания букваря. Развитием этого навыка только прирастает наша осознанность — в т.ч. и осознанность при чтении (потому что это работа, ну да). Кроме того, Грин буквально на пальцах, хоть и не впрямую, объясняет нам, почему в России нет критики (хоть и не говорит об этом ни слова), а также отчего некоторые «брамины» этого занятия — не критики, а, заимствуя определение у Хармса, «говно». Те несколько человек в русскоязычном пространстве, кто подлинно достоин наименования «критика», — по сути внимательные читатели, и в таком вот «пристальном чтении» и состоит, собственно, доблесть критика (в отличие от «книжного журналиста» или литературоведа). Кооптация массовым вкусом критику убивает — и вот этого некоторые наши околокнижные писаки никогда не поймут. Они даже не способны цитату из классики от контаминации отличить, как недавно тут выяснилось, и пользуются мемами как инструментом познания. Грин — прекрасный и остроумный полемист (почему не стоит читать Франзена — у него отдельный аттракцион). Но созвучен он нам не потому, что «наша ведьма» (в силу некоторых экстралитературных обстоятельств), а потому что нормальный человек и идеальный читатель, каких всегда мало в любой культуре (я не примазываюсь, самому мне до идеальности чтения очень далеко, но стремиться на маяк никогда не вредно). Ну а процессы и явления, с которыми он полемизирует на англо-американском материале, одинаковы или похожи — что в американской, что в советской (какова нынешняя русская) литературной культуре. Утешительно, конечно, понимать, что в Штатах — такой же пиздец в «литературно-промышленном комплексе», мозгах читателей и у «критиков» в головах. Сделать с этим в одиночку ничего невозможно, тут можно только держаться за собственный пистолет. А ситуация, понятно, и там, и тут — «морок прошлого»: публика читает одно и то же (и одинаковое) потому, что наши «торговцы воздухом» (учителя в школе либо эти самые критики) ей рассказывают, что это надо читать. И тем, и другим проще пережевывать старое, чем генерировать новые смыслы и ценности. Из этого порочного круга податься некуда, если не прилагать сознательных усилий, что везде делают считанные единицы. Так что все запущенно....more
Жизнь у ВБШ была такая, что никому мало не покажется, это общеизвестно, да и «врун, болтун и хохотун» он был замечательный, убедительный, невзирая на Жизнь у ВБШ была такая, что никому мало не покажется, это общеизвестно, да и «врун, болтун и хохотун» он был замечательный, убедительный, невзирая на неточности и заносы, и весьма симпатичный. Главное — он превосходный собеседник, хоть и оппортунист, трагически капитулировавший перед революцией. И языков, кроме русского, как утверждают, не знал, а потому все, что было ему дорого в мировой литературе, воспринимал через замызганное стекло тогдашних переводов. Статьи и заметки его, собранные в «Гамбургском счете» — по большей части против догмы, начетничества, идеологии, пропаганды, вообще против дураков. Против классового подхода, в частности. Дураки, понятно, ему такого не прощали, мстили за независимость мышления и «формализм» сделали гадким жупелом (как это было примерно тогда же с «буквалистами» в переводе). Вброс, судя по всему сделали вульгарные марксисты Троцкий и Бухарин, хотя в самом их таком определении присутствует некий оксюморон: не-вульгарного марксизма не бывает. ОПОЯЗ они оболгали, подойдя к нему верхоглядски (ну потому, что это было выгодно) и сделали идиотские, но крайне опасные оргвыводы. Шкловскому весь остаток жизни пришлось юлить копчиком и существовать в двоемыслии. Но все равно читать его ранние статьи и заметки сейчас на фоне раннего же Керуака мне оказалось весьма утешительно. Керуак, по сути, был таким же освободителем и раскрепостителем поэтической и прозаической речи, как русские футуристы и тот же Маяковский, несмотря на всю одиозность сравнений (тм). Шкловский так же сражался с косностью восприятия искусства, и, хотя прошло 100 лет, многие возы — и ныне там, несмотря на то, что многие фигуранты литературной арены и начала, и середины ХХ века за это время успели, если не подрасти, то забронзоветь. Но освежение и остраннение по Шкловскому при работе с Керуаком очень помогают. У «широкого читателя», правда, по этому поводу до сих пор Иное Мнение. Так что Шкловский все это говорил и писал тогда, можно сказать, втуне — этот бой выиграть невозможно: читатель по-прежнему у нас ценит стертый образ, затасканную метафору, унылое клише; для него главное — чтоб «понятно» было. Подмывает спросить: как же вы живете-то, вам не скучно с собой и «вашими любимыми книгами»? Но нет, не стану, ну его в жопу… Для большинства чтение по-прежнему так же бессознательно, как оно было при Шкловском, — «то есть как бы и нет его». Читатели подобный род «не-деятельности» предпочитают чтению, хотя не очень понятно, зачем они этим занимаются. Ну и благоговение перед авторитетами на это накладывается — а ведь это, по Шкловскому, такая же пошлость, «как Ростан». …И мысль его об искусственности русского литературного языка, опять же — актуальна до сих пор. Хотя, при всем должном уважении, Шкловский модернистских приемов Замятина, Белого и Пильняка как-то не оценил, оставшись, судя по всему, на тех же традиционных, архаичных позициях, над которыми сам же и язвил. Не очень понятно (пока, во всяком случае), какого же рожна ему было тогда надо, ведь не одним же Толстым, поминаемым чуть ли не в каждом абзаце, жива литература. Вот, дали ему новый материал для нового времени — так нет, не понял и не принял. Не в коня, что ли, корм оказался? Страшновато представить, что бы он понял в пост-модерне. Но лучше — о приятном. Обмолвился я о том, что Шкловский — великолепный собеседник, не случайно. Так же до сих пор разговаривает с читателем Флэнн О’Брайен, тоже давно покойный. Они вообще местами стилистически похожи, хотя один филолог, а другой нет (ну и оба остались, вопреки всему, в стране, которая была к ним не весьма добра). Но есть разница — она в самой отрывистости Шкловского: как собеседник он не давит на слушателя, дает дышать. В паузах между его отрывками, фразами, афоризмами — много энергии и простора для самостоятельной мысли. Тем и симпатичен....more